Замостила осень тропинки талой листвой, смыла дождями и весну, и лета как не бывало. Ходит хозяйкой, шаркая разношенными тапками. Швыряет горстями наземь бусины ягод, а на воду — лепестки стрекоз и цветов, что посмели перешагнуть мытый порог осени.
Лес загодя глух и нем. Птицы молчат о своём горе, нелегко оно — заморское-то житьё. Ну и дорога неблизкая, непростая.
Приглядывая за сборами пернатых, совершенно некстати вспоминается крик со двора соседки Наташки: «Е-едуу-уут!». Помню, как выглянул в окошко, но не понял, кто едет и куда. Быть может, свадьба?
Я не умел веселиться вместе с другими ребятами, не разделял их радости, когда, к примеру, кто-то из деревенской родни высыпал прямо под ноги молодым конфеты и деньги. Мои товарищи по играм как-то моментально дичали, ползали под ногами празднующих, набивая себе полные карманы сладостей и монет. А я… мне было бы стыдно вот так же. Но их я не корил и конфетами теми брезговал.
— Да едут же!!! — Наташкино красное от возбуждения лицо вынырнуло из-под подоконника. Даже в играх ей удавалось сохранить свежий вид и самообладание, но теперь… — Выходи же скорее!!! Пропустишь!
Делать нечего, я пошёл надевать сандалии, благо дома в этот час оказался один и отпрашиваться было не у кого, а то б точно не отпустили.
Едва две деревянные ступеньки подъезда спружинили, подняв пыль за спиной, мне почудился странный, невиданный в наших краях запах гудрона.
— Да пошли же! Скорее! Там! Там! — От избытка чувств Наташка не могла объяснить толком, что случилось, и просто указывала пальцем на угол нашего жёлтого шлакового дома, а за ним… Как только мы подбежали, я увидел асфальтоукладочный каток и рабочих, которые разравнивали слой битого песчаника по нашему бездорожью, поливая его гудроном.
— Наискось льют. — Прошептал я Наташке на ухо.
— Чего? — Не поняла подружка.
— Да гудрон на камни — наискось, как сгущёнку, чтобы крепче прилипло!
— А-а-а! — Уважительно покивала головой Наташка, хотя было ясно, что она ничегошеньки не поняла.
У них в семье было мал-мала меньше, и хотя голодным никто не ходил, но сгущёнки ребятишки не едали. А я был единственным ребёнком в семье, и случалось мать баловала меня, наливала в креманку пару столовых ложек. Мне нравилось, что, когда черпаешь сгущёнку, ранка на её поверхности тут же затягивается, отчего кажется, что она бесконечная.
Когда возле дома был-таки, наконец, положен асфальт, и вокруг него, рамкой, установили поребрик, ребятишки быстро усвоили, что это замечательная штука для игр в классы и рисование, да даже в выбивалы теперь играть было интереснее, ибо мяч с таким весёлым звоном отскакивал от дороги, что проходящие мимо взрослые улыбались невольно и кивали: «Играйте, играйте, покуда ещё нет других забот».
Хотя у нас были эти другие заботы: и картошку окучить на огороде перед домом, и сорняки выдергать, и за хлебом сбегать, и полы помыть, и угля натаскать из подвала. А про капусты нарубить по осени целую бочку с мамкой на пару? Разве не дело?! Квасили у нас её все. Хрустела вкусно!
Позже на месте наших огородов разбили сквер, — цветочки-клумбочки, дорожки, опять же — колокольчики фонарей на чугунных стеблях с бутоном из стекла, куда с первого же вечера стали набиваться бабочки и мошки. Та ещё была забава — смотреть на них, бьющихся в тесноте плафона, не умея им никак помочь. Но при свете тех же фонарей развалинами старинного замка казались кусты возле дома, а выросшие с нами вместе тополя — сторожевыми башнями.
Ну, это, конечно поначалу представлялось всякое, а потом попривыкли, и стало это всё как бы уже неинтересным, обыденным, не имеющем большого значения. И шли мы мимо по своим важным делам, не замечая ничего вокруг…
…Синица стучится в окна, проверяет — дома ли, не позабыли ли про неё, запасли ли ей на зиму чего. Да ну, забудешь её, как же. Это про себя случается, что и не вспомнишь, а про птицу-то не, нельзя. Как-никак — живая душа.